Почему серотониновая теория депрессии идет ко дну, а антидепрессанты продолжают работать
Гиппократ и Гален считали, что темперамент, да и настроение человека зависят от баланса четырех жидкостей: черной желчи, желтой желчи, лимфы и крови. Черная желчь делает вас печальным, желтая — раздражительным, лимфа — медлительным, а кровь вселяет уверенность и оптимизм. В Средние века депрессию и другие психические заболевания приписывали демонам и боролись с ними, как с демонами: молитвой и аскезой. Барочная «Анатомия меланхолии» в числе причин болезненной хандры называет бедность, страх и одиночество, эпоха Просвещения связывает ее с наследственной слабостью характера. Дальше начинается модерн: Эмиль Крепелин включает меланхолию в число симптомов маниакально-депрессивного психоза, а Фрейд объявляет патологическую скорбь следствием «утраты собственного „Я“».
В 1952 году Жан Делей и Пьер Деникер применили для лечения психозов и шизофрении хлорпромазин, и грянула эпоха психофармакологии. Первые два антидепрессанта стали лекарствами от меланхолии случайно. Имипрамин синтезировали в 1951 году как антигистаминное средство — но оказалось, что противоаллергический препарат устраняет слезливость совсем другого характера. А ипрониазид должен был бы лечить туберкулез, но лечил печаль (о нем и других лекарствах, которые в итоге лечат не от того, от чего должны были, мы рассказывали в материале «Крутись, колесо»).
Исследования показали, что оба лекарства воздействуют на биогенные амины, в частности, норадреналин и серотонин. Ипронизаид останавливает фермент моноаминоксидазу, расщепляющий серотонин и похожие на него химические вещества. Имипрамин блокирует обратный захват серотонина после его выделения в синапс между нейронами, позволяя большему количеству серотонина оставаться в свободном доступе в мозге. Так с началом «биологической революции» в психиатрии античная теория о гомеостазе гуморов пришлась кстати — уж очень хорошо она раскладывалась на таблетки. Антидепрессанты влияют на уровень аминов в мозге и помогают пациентам? Значит, эти аффективные расстройства связаны с дефицитом веществ, который восполняют лекарства.
Моноаминовую гипотезу предложили Джозеф Шильдкраут и Сеймур Кети в 1967 году. Сформулирована она была очень аккуратно: психиатры оговаривали, что нарушения аминового обмена могут быть следствием депрессии, а не ее причиной; то есть это была корреляционная, а не причинно-следственная гипотеза. И заключали, что «подтверждение этой гипотезы в конечном счете должно зависеть от прямой демонстрации биохимической аномалии [у пациентов]».
Попытки такую демонстрацию произвести, однако, особенного успеха не имели: одни эксперименты проводились на малых выборках, другие страдали от методологических недостатков, третьи — не воспроизводились на людях без истории психических расстройств.
Тем не менее, миф о серотонине жил и крепчал.
В 1974 году синтезировали флуоксетин, селективный ингибитор обратного захвата серотонина. Через 14 лет он доберется до прилавков под именем «Прозак». Массовая культура уже будет вполне благосклонна к идее разложения человека на химические вещества в его мозге и метафизическая душа обретет субстрат в дюжине нейротрансмиттеров. Дофамин, серотонин, эндорфины, окситоцин, норадреналин и прочие станут молекулами счастья, эйфории, мотивации, привязанности, внимания и любви. И если чаяния души — это «нейрохимическое я», то болезни души, очевидно, — его разбалансировка. В 1990-х страницы газет и уличных баннеров шелестели в унисон: «когда серотонина не хватает, вы можете страдать от депрессии»; «причина депрессии может быть связана с дисбалансом естественных химических веществ в мозге, селективные ингибиторы обратного захвата серотонина (СИОЗС) устраняют этот дисбаланс».
Весть о серебряных пулях от меланхолии разлетелась по Земле. По оценкам психологов, к началу этого века большая часть их клиентов считали, что депрессия вызвана химическим дисбалансом серотонина и других нейротрансмиттеров, который можно устранить таблетками. Учебники посвящали нейрохимической теории размашистые разделы, Американская психиатрическая ассоциация (APA) вторила маркетологам, а бестселлер Listening to Prozac сделал популярной идею косметической психофармакологии — применения рецептурных лекарств не для компенсации патологического состояния, а «улучшения» нормального. И пока критики этой идеи обсуждали с ее сторонниками этику медикаментозного управления человеческой психикой, практики продолжали грузить пассажиров на борт серотонинового лайнера. С 2009 по 2018 год использование антидепрессантов в США увеличилось на треть. А в Европе с 2000 по 2020 — и вовсе в два с половиной раза.
А в 2022 году респектабельный научный журнал Nature опубликовал зонтичный обзор, то есть метаанализ метаанализов, который произвел залп под ватерлинию величавого четырехпалубника серотониновой гипотезы. Связь депрессии с серотонином и его метаболитами в плазме крови не подтверждается. Ранил. У пациентов с депрессией до начала курса СИОЗС объем серотонина в синапсах может быть выше здоровой нормы. Ранил. Эксперименты с триптофановым истощением, которое приводит к снижению серотонина, не вызвали какой-то выдающейся грусти у добровольцев. Ранил. Поиски связи между вариантами гена переносчика серотонина (SERT) и депрессией также не увенчались успехом. Убил.
Убил?
В ответ на все это сообщество психиатров отвечает, что теория уже давно, если не всегда, была не более чем городской легендой и удобной метафорой для пациентов. И добавляет, что похороны гипотезы мы справляем не первый раз: на нестыковки между оптимизмом фармацевтических компаний и скепсисом ученых указали еще в 2005 году. Но пока психиатры обвиняют друг друга в семантических уловках — мол, это даже не гипотеза, а просто догадка, и уж точно не полномасштабная научная теория, — десятки миллионов людей на борту корабля, обратившегося удобной метафорой, несколько озадачены.
Если серотониновая гипотеза попала в опалу, значит ли это, что антидепрессанты не работают? Сам обзор не ставит под сомнение безопасность или эффективность серотонинергических лекарств. Хотя, обсуждая его результаты, многие — включая и самих авторов метаанализа — переходят от теории химического дисбаланса к вопросу об эффективности фармакологического лечения.
Этот вопрос небессмысленен уже потому, что не существует согласованного способа отличить клинически значимый эффект лечения от клинически незначимого. Наиболее распространенный инструмент для оценки действенности антидепрессантов в клинических испытаниях — тест Гамильтона (HDRS). Это опросник, который количественно оценивает тяжесть депрессивного расстройства по степени выраженности 21 его симптома: тревоги, пониженного настроения, бессонницы и тому подобного, вплоть до суицидальных тенденций и бреда.
Критерий клинической значимости эффекта антидепрессанта, однажды одобренный американским Национальным институтом в области здравоохранения (National Institute for Health and Care Excellence, NICE), — улучшение состояния пациента на три пункта по шкале Гамильтона (сейчас NICE не представляет это пороговое значения клинической значимости на своем веб-сайте, но эта 3-5-балльная отсечка со ссылкой на институт кочует из статьи в статью). При этом часть исследователей считает, что граница в три балла слишком мала, так как соответствует «отсутствию изменений» в состоянии пациента — минимальное улучшение должно тянуть хотя бы на семь баллов. Другие в семибалльном критерии сомневаются, как в излишне завышенном, и вместо абсолютных значений предлагают значимым считать спуск по шкале на 25-35 процентов по сравнению с исходными показателями.
Разговор о критериях действенности антидепрессантов осложняется также и тем, что традиционная версия шкалы Гамильтона обросла вариациями: версией из 17 пунктов HAM-В17, короткой версией HAM-D6 и длинными версиями HAMD21 и HAMD24. А об обоснованности использования различных версий шкалы при определении показателей ремиссии тоже можно поспорить.
Но эффективность СИОЗС даже посреди неразберихи с границами клинической значимости не дотягивает до самой скромной из них, достигая различия с плацебо всего в два балла.
Это может объясняться тем, что вместо исправления некоторого дисбаланса антидепрессанты вызывают состояния, симптомы которых накладываются на симптомы депрессии — и таким образом их облегчают. Точно так же, как алкоголь может облегчить симптомы социальной фобии — что не означает, что он устраняет первопричину фобии, которая совершенно точно возникает не от недостатка этанола в организме. Ингибиторы обратного захвата серотонина часто оказывают седативный эффект, вызывая притупление эмоций и безразличие. А тест Гамильтона, среди прочего, измеряет бессонницу, тревогу и возбуждение. Любой препарат с выраженным седативным эффектом влияет на эти показатели лучше, чем плацебо — и уже только за счет этого может снизить оценку состояния человека по Гамильтону на те самые два балла.
Помимо проблем с критериями эффективности для таблеток у фармакологов продолжаются трудности и с критерием их неэффективности — плацебо. Разрыв между действием антидепрессантов и эффектом плацебо в клинических испытаниях становится все невзрачнее (об эффекте плацебо подробнее читайте в материале «Обмани меня, если сможешь»). И дело не только лишь в том, что новые лекарства плохи.
Доля пациентов, реагирующих на плацебо в исследованиях антидепрессантов, неуклонно увеличивалась последние двадцать лет. С момента расширения диагностических критериев депрессии в ДСМ-III в клинические испытания стали включать пациентов с менее тяжелыми симптомами — а они более восприимчивы к эффекту плацебо. Миф о химическом дисбалансе подкрепляет веру в таблетки от меланхолии. И чем дальше, тем больше участников исследований питают надежду на помощь от пилюли, тем самым наделяя пустышку действенной силой. (Схожим образом увеличивается и частота плацебо-эффекта у когнитивно-поведенческой терапии.)
Нередко данные исследований портят побочные эффекты антидепрессантов: их проявление расслепляет клинические исследования. Если контрольная группа получает просто сахарные шарики, то опытная группа очень быстро по побочным эффектам поймет, что к чему. И испытает усиленный эффект плацебо: люди верят, что страдают от побочных эффектов не напрасно, а потому, что лекарство работает.
Но даже когда различия в эффекте между препаратом и плацебо стремятся к нулю, сами по себе эти эффекты могут быть существенными. В одном из экспериментов пациентов разделили на три группы: одни получали антидепрессанты и проходили терапию, другие вместе с терапией получали плацебо, третьи только ходили на терапию и никаких таблеток не принимали. Среднее улучшение составило, соответственно, 10,05, 7,59 и лишь 1,37 балла по шкале Гамильтона. Разница между плацебо и антидепрессантом пренебрежимо мала, но разница между «есть таблетка» или «нет таблетки» — хорошо ощутима.
Так что списывать со счетов эффект плацебо при лечении депрессии не стоит. Потому что даже лечение пустыми пилюлями работает с чувством безнадежности, которое является одним из симптомов депрессии. Хотя современные антидепрессанты не столь эффективны, как многим из нас (включая медиков) кажется, они все-таки эффективны. Просто эффективность эта обеспечивается не только и не совсем биохимически.
Мы до сих пор толком не знаем, как именно действуют антидепрессанты. Впрочем, понимание принципа работы лекарств не всегда необходимо для эффективного лечения, таблетки нередко попадают в клиническую практику задолго до обоснования механизма их действия. У нас, например, нет четкого представления, как действуют общие анестетики, но хирургов это не останавливает.
Так что невзирая на торжественные похороны серотониновой гипотезы, в лечебной практике, скорее всего, ничего не изменится. Напротив, эти похороны должны еще сильнее подстегнуть поиск объяснений, почему серотонинергические антидепрессанты работают. То есть описания механизмов развития депрессии, с опорой на которое можно было бы разрабатывать терапию.
Тем удачнее, что «пост-серотониновые» гипотезы депрессии не скидывают моноамины с корабля истории. А просто ищут причины болезни уровнем ниже.
Несостоятельность моноаминовой гипотезы Шильдкраут и Кети в конечном счете породила волну новых гипотез. На смену представлениям о локальном нарушении биохимии мозга пришли версии о роли нейротрофических факторов мозга, нейропластичности, избыточной активации стрессорной (гипоталамо—гипофизарно—надпочечниковой) оси, участии воспалительных цитокинов, микробиоты кишечника и оси кишечник—мозг. Все они переплетаются друг с другом в клубок, распутывать который можно почти откуда угодно. В нашем случае проще всего продолжить с ниточки, которая тянется от статьи, породившей серотониновую гипотезу, и обзора, эту гипотезу убившего.
Если открыть оригинальную статью Шильдкраут и Кети, то можно увидеть, что они говорят не о прямой редукции депрессии к биохимии, а, скорее, добавляют биохимию ко всем прочим причинам этой болезни — в общем, закладывают основу биопсихосоциальной модели депрессии. Согласно ей, депрессия и другие психические расстройства вызваны сложным взаимодействием генетических, нейрохимических и социальных факторов.
А полвека спустя авторы «антисеротониновой» статьи предлагают своим коллегам присмотреться получше к социальным причинам депрессии, от изучения которых те отвлеклись на поиск химического рецепта печали.
Количество стрессоров — таких как потеря работы, разрыв отношений или болезнь — предсказывает вероятность развития депрессии. При этом стрессового события достаточно, чтобы вероятность депрессивного эпизода увеличилась в полтора раза. Кроме того, предполагается, что стресс может сводить на нет эффект лечения, быть связан с ухудшением прогноза течения депрессии и повышением риска рецидива.
На роль стресса в развитии меланхолии косвенно указывает и наличие вторичной депрессии при эндокринных заболеваниях. Например, при синдроме Кушинга в крови хронически повышается уровень гормонов стресса: кортизола или родственных ему глюкокортикоидов. Примерно половина пациентов с синдромом Кушинга испытывают симптомы депрессии.
Физиологическую базу под эту версию подводит глюкокортикоидная гипотеза депрессии, впервые сформулированная в 1976 году. Причинно-следственная цепочка между стрессом и депрессией выглядит так:
Изменения мозга, вызванные повышением кортизола, согласуются с тем, что видно на функциональном МРТ у пациентов с большим депрессивным расстройством: гиппокамп и префронтальная кора истощены, а миндалина — центр обработки эмоций, который часто связывают с тревогой, страхом и неприятными переживаниями, — напротив, становится излишне активной и разрастается. Стресс доводит мозг до отчаяния, замедляя созревание нейронов, уничтожая нервные клетки и нарушая связь между ними. И, значит, глюкокортикоидная гипотеза становится нейропластической.
Нервная система пластична — она способна адаптироваться ко стимулам. Где-то создает новые нейроны, где-то меняет длину и разветвленность их отростков, может усилить или ослабить синаптическую передачу сигналов, а то и вовсе уничтожить какие-то нервные окончания. Все это деление, ветвление и созревание регулируется и поддерживается специальными белками-нейротрофинами — в частности, нейротрофическим фактором головного мозга (BDNF).
Нейропластичность незаменима при адаптации мозга к стрессу, а ее неудачи могут лежать в основе различных психических расстройств. При депрессии с нейропластичностью не слишком гладко: в гиппокампе и префронтальной коре у пациентов истончается серое вещество мозга, уменьшается связность и ветвление нервных окончаний. К тому же падает и концентрация нейротрофических факторов.
Нейропластическая гипотеза в первую очередь основана на предположении, что «кортизоловая» депрессия, вызванная стрессом, связана со снижением уровня фактора BDNF в гиппокампе. Эта идея привлекательна также и тем, что лекарства, нацеленные на BDNF, оказывают похожее на антидепрессанты действие.
Есть у нейропластической гипотезы и второе достоинство — она объясняет, почему серотонинергические антидепрессанты все-таки работают.
Синтез BDNF регулируется с участием серотонина. И серотонинергические антидепрессанты повышают выброс серотонина в синаптическую щель, где тот действует на рецепторы моноаминов. Так начинается целый каскад реакций, которые добираются до ядра нервных клеток и запускают там синтез нейротрофического фактора мозга. Он, в свою очередь, подстегивает процессы пластичности и устойчивости к повреждающим воздействиям. Действуя на рецепторы серотонина в гиппокампе, антидепрессанты также подстегивают образование новых нейронов и усиливают передачу сигналов между ними.
Увеличение синтеза нейротрофических факторов мозга, усиление сигналов между нейронами, нейрогенез — все это дело не быстрое, поэтому нейропластическая теория хорошо объясняет длительный, до восьми недель, период разворачивания эффекта антидепрессантов.
Сама возможность забраться в механизм работы серотонинергических антидепрессантов через активацию нейротрофического фактора мозга подсказывает, где стоит поискать более быстрый и неветвистый путь в терапии депрессии.
Рецепторы моноаминов, на которые действует серотонин, включают в себя глутаматные рецепторы. Глутамат является одним из основных медиаторов, регулирующих нейропластичность мозга. Высвобождение глутамата может вызвать быстрое усиление связанности нейронов (долговременная потенциация), способствовать образованию синапсов. Блокирование одних глутаматных рецепторов (NMDA) и активация других (AMPA) способствуют экспрессии гена нейротрофического фактора мозга.
В пользу глутаматной гипотезы может говорить и то, что 85 процентов массы мозга состоит из неокортекса, а глутамат является основным его нейромедиатором. Так что, упрощенно говоря, мозг — это глутаматергическая машина, а когнитивные функции и эмоции в такой оптике становятся производными от возбуждения нейронов глутаматом или их торможения гамма-аминомасляной кислотой (ГАМК). При этом исследования обнаруживают у пациентов с депрессией нарушения в уровне глутамата в крови, спинномозговой жидкости и мозге, аномалии в уровне экспрессии субъединиц глутаматных рецепторов.
В 2000 году было впервые продемонстрировано, что относительно известный клубный диссоциатив кетамин, агонист глутаматного рецептора (NMDA), оказывает антидепрессивное действие. Он действует непосредственно на рецептор, в то время как ингибиторы обратного захвата серотонина лишь опосредованно регулируют его работу. Проще говоря, кетамин идет той же дорогой, что и СИОЗС, но напрямик, срезая углы. Инъекция кетамина облегчает меланхолию уже через несколько часов, а сам эффект длится от нескольких дней до недель.
Сейчас энантиомер кетамина эскетамин ((S)-кетамин) уже используется в качестве дополнительной терапии к оральным антидепрессантам. В клинических исследованиях назальный спрей с эскетамином уменьшал суицидальные мысли у пациентов с депрессией. С 2019 года его применение одобрено в США в качестве дополнительного средства для лечения резистентной депрессии, а с 2020-го — для терапии пациентов с риском суицида.
Эскетамин упирается в ту же критику, что и серотонинергические антидепрессанты. У нас нет точного объяснения механизма его действия. Потенциальные, но недоказанные механизмы включают в себя: высвобождение глутамата, торможение NMDA рецепторов, ингибирование спонтанных NMDA-токов в префронтальной коре и гиппокампе, активация AMPA глутаматных рецепторов с последующей экспрессией трофического фактора мозга. С клиническими испытаниями тоже негладко: FDA одобрило лекарство вопреки тому, что четыре из пяти клинических испытаний 3-й фазы не выявили различий эффекта эскетамина с плацебо.
Но даже если серебряные пули от меланхолии, нацеленные на глутамат, не бьют точно в цель, это тоже не слишком плохо. Так же как с серотониновой гипотезой, неудача расскажет нам о депрессии что-то новое.
Клубок идей и данных, намотавшийся на моноаминовую гипотезу Шилькраут и Кети, к нашим дням сплелся с гипотезой хронического стресса и докатился до идеи о нарушении нейропластичности в гиппокампе и префронтальной коре. От нейропластичности ниточка потянулась к нейротрофинам. А от нейротрофинов — привела обратно, к серотонину и глутамату. Глутаматная гипотеза предложила нам новые антидепрессанты, действие которых начинается практически сразу и держится, как будто бы, достаточно долго.
Если эта нитка никуда больше нас не приведет — размотаем другую. Тот же стресс может изменять состав и разнообразие кишечной микробиоты. А жгутики, реснички и псевдоподии бактерий кишечника дотягиваются до мозга: микробиота может влиять на активность стрессорной оси и уровни нейромедиаторов мозга, включая серотонин, дофамин, норадреналин, глутамат и ГАМК. При этом пробиотики в доклинических исследованиях ослабляют депрессивно-подобное поведение.
Либо, отматывая от нейропластичности, мы можем добраться до воспалительной гипотезы депрессии. Вовлечение микроглии в механизмы нейропластичности и регуляцию глутамата намекает, что дисбаланс воспалительных цитокинов может играть роль в развитии депрессии. В пользу этой версии говорит то, что депрессия чаще встречается у пациентов с аутоиммунными или инфекционными заболеваниями. У пациентов с большим депрессивным расстройством повышен уровень воспалительных молекул, а ингибиторы цитокинов, такие как моноклональные антитела, могут ослаблять симптомы.
На пышных похоронах серотониновой гипотезы стоит грустить не больше, чем на похоронах монарха. Погибшие идеи помогут отыскать новые. Король умер; да здравствует король!
При этом носители тоновых языков хуже различают ритм
Родной язык влияет на восприятие музыки: владение тональным языком способствует лучшему различению похожих мелодий, а владение нетональным языком помогает лучше распознавать ритм. Результаты метаанализа 20 исследований и эксперимента с 459066 участниками опубликованы в Current Biology. Тональные (тоновые) языки, распространенные в Юго-Восточной Азии (например, китайский или вьетнамский), отличаются использованием высоты звука для указания смысла слова. В таких языках как русский или английский могут использоваться интонации, но, в отличие от тональных языков, интонации распространяются на большой отрезок предложения, а не показывают значение одного конкретного слова. Прошлые исследования показывают, что язык имеет большое влияние на мышление и восприятие: от социальных норм и стереотипов до зрительного восприятия предметов. Однако изучение того, насколько родной язык связан со способностью воспринимать музыку, пока дает противоречивые результаты. Исследователи из Новый Зеландии и США под руководством Цзинсюань Ли (Jingxuan Li) из бизнес-школы Колумбийского университета решили проверить, влияет ли владение тоновым языком на обработку и восприятие музыки. Для этого авторы провели метаанализ 20 прошлых исследований, а затем провели собственный эксперимент, в котором приняло участие 459066 человек. На первом этапе авторы сгруппировали проведенные ранее исследования влияния языка на обработку музыки, выделив как категории мелодию, высоту голоса и ритм. Для каждой категории они провели метаанализ. Размер эффекта показал преимущество носителей тоновых языков в различении схожих мелодий. Других отличий авторы не обнаружили, однако отметили, что большинство людей в выборках владели самыми распространенными языками (китайский, английский), а значит результаты нельзя распространить на другие языки. Кроме того, выборки были достаточно маленькими, что не дает делать значимые выводы. Во втором этапе исследователи провели эксперимент, собрав данные людей из 203 стран и получив информацию по 19 тональным языкам, 6 языкам с музыкальным ударением и 29 нетональным языкам. Участники проходили три задания, которые измеряли способность различать похожие мелодии, находить несоответствие вокала музыке и рассинхронизацию между клик-треком и песней. Анализ выявил преимущество носителей тоновых языков в способности различать схожие мелодии (p < 0,001). Это подтвердило результаты метаанализа и показало, что разница сохраняется и при сравнении других языков, помимо китайского и английского. Различий же в восприятии вокала авторы не обнаружили. В свою очередь, носители нетональных языков лучше улавливали несоответствие клик-трека песне. Метаанализ таких различий не выявил. Таким образом, учтя недостатки прошлых исследований, такие как маленькая выборка и малое количество языков для сравнения, авторы показали, что язык действительно влияет на восприятие музыки: носители тоновых языков лучше различают мелодии, но хуже распознают ритм. Исследователи изучают и то, как иностранный язык влияет на мышление. Так, американские психологи обнаружили, что использование иностранного языка снижает эмоциональность при решении этических проблем. А другая группа психологов показала, что если размышления на неродном языке заставляют людей фокусироваться на последствиях поступков окружающих, а не на их намерениях.