НЛО

Книжное издательство

«Искренность после коммунизма: культурная история»

В конце ХХ века возникает «новая искренность», противопоставившая себя постмодернистской иронии. Дискуссии вокруг нее не утихают по сей день. В истории культуры это происходит, однако, не впервые: об искренности, которая сокращает дистанцию между мыслями, чувствами и публичными высказываниями, спорили и прежде. По мнению историка культуры Эллен Руттен искренность и споры о ней возникают как реакция на фундаментальные социальные сдвиги, какими были, например, изобретение печатного станка, индустриальная революция и распад СССР. В ее книге «Искренность после коммунизма: культурная история» (издательство «НЛО»), переведенной на русский язык Андреем Степановым, рассказывается, как потребность в искренности, берущая начало в посткоммунистическом мире, проникает в общественную жизнь и отражается на российской художественной и социальной рефлексии. Публикуем фрагмент, посвященный проникновению и статусу слова «искренность» в русском языке, а также началу формирования самосознания в русской культуре.


Россия: дерзновение и искренность

Как я уже отметила, многие авторитетные исследования риторики искренности полагают, что это явление имеет несомненно западное происхождение. На самом деле проблематика выражения искренних чувств человека, разумеется, никогда не ограничивалась Западной Европой и Соединенными Штатами. В начале этой главы мы уже упоминали Китай, обратимся теперь к России.

По мнению группы российских лингвистов, возглавляемых Анной Зализняк, одной из восьми «ключевых идей», формирующих русскую языковую картину мира, является «идея, что хорошо, когда другие люди знают, что человек чувствует». К числу слов, выражающих эту мысль, принадлежит и прилагательное «искренний». Зализняк и ее коллеги не одиноки в предположении, что данное слово в русском языке всегда имело уникальный статус. Лингвист Анна Вежбицка утверждает, что русское существительное «искренность» покрывает куда больший диапазон значений, чем обычно используемое для его перевода английское слово «sincerity»; по ее мнению, оно включает понятия «kindness (добросердечие)», «innocence (чистосердечие)» и «depth of feeling (душевность)». Наконец, известный историк литературы Светлана Бойм в своем исследовании российской повседневности утверждала, что «русское слово „искренность“ предполагает родство, близость, интимность, этимологически восходя, вероятно, к слову „корень“ — все это придает русскому понятию искренности известную „крайность“. предполагает не столько чистоту, сколько душевное родство и проявляется в общепринятых ритуалах, которые русскими воспринимаются как искренние, но которые иностранцам могут казаться чересчур театральными»1. Добавляя к этимологии антропологические наблюдения, Бойм продолжает: «Русские коды искреннего поведения гораздо более эмоциональны и открыто экспрессивны по сравнению со своими западными аналогами».

1Boym S. Common Places: Mythologies of Everyday Life in Russia. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1994. P. 97, 100. Бойм добавляет в сноске: «Макс Фасмер предполагает, что существует связь между искренностью и старорусским „искрен“, означающим „близкий“, „находящийся поблизости“ (приставка „из“ и корень „корен“» (Там же. С. 315). См. также: Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. Т. 2. М.: Прогресс, 1986. С. 140–141.

Выводы Бойм и ее коллег соответствуют старому стереотипу относительно внутреннего мира русских людей. По словам историка культуры Катрионы Келли, когда иностранцы говорят о «русских эмоциях», они обычно подразумевают «выражение чувств, которое кажется естественным, искренним, непредсказуемым, идущим от сердца или… „из глубины души“». Показательным для этого представления оказывается понятие «русская душа» — стойкий миф о русском национальном характере, якобы менее рациональном и более непосредственном, чем темпераменты других народов.

Соответствие реальности стереотипного портрета «искреннего русского» вызывает сомнения, — но безусловно, слово «искренность» проникло в русский язык на удивление рано. В отличие от своих английского и французского аналогов понятие «искренность» встречается уже в памятниках XI века, вскоре после того, как Киевская Русь обрела письменность. Этимологические исследования показывают, что в это время данное слово еще не имело каких-либо общественно-политических коннотаций. В церковнославянском языке политические ассоциации вызывало скорее соотносимое с «искренностью» понятие «дерзновение». Сегодня это слово кажется семантически близким к «смелости» и «дерзости», однако в древности оно отражало греческое понятие «паррезия» и отсылало, в том числе, к конструктивной критике властей. Слово «искренность» было изначально лишено подобных критических обертонов. В наиболее ранних фиксациях грамматических вариаций исходного корня — в существительном «искренность», прилагательном «искренний», наречии «искренне» — это понятие обозначало исключительно позитивные смыслы: честность, правдивость, доверительность и близость.

В этом изначальном наборе значений скептический вопрос о том, насколько говорящий верен самому себе, не играл существенной роли. Да и почему он должен был ее играть? Этот вопрос был, в сущности, малоинтересен древнерусским книжникам: литература в то время выполняла в первую очередь религиозные и идеологические функции, ориентировалась на факты, а не на вымысел и не стремилась к индивидуальной неповторимости. В культуре, не прошедшей через Возрождение и Реформацию, представление об автономной «личности» попросту не являлось насущным вопросом.

Ситуация изменилась в одном из важнейших произведений ранней русской литературы — написанном в конце XVII столетия радикальном и откровенном «Житии протопопа Аввакума». Автор-священник был сослан и заточен в острог за свое противостояние богословской реформе, проводившейся патриархом Никоном. В своем «Житии» Аввакум описывает как выпавшие на его долю мытарства, так и свою любовь к Божьему миру. Его повествование отличается необычным для той эпохи личным тоном. В тексте находится место, например, для таких персональных и критических самооценок: «А я ничто ж есмь. Рекох, и паки реку: аз есмь человек грешник, блудник и хищник, тать и убийца, друг мытарем и грешникам и всякому человеку лицемерец окаянной. Простите же и молитеся о мне, а я о вас должен, чтущих и послушающих. Больши тово жить не умею; а что сделаю я, то людям и сказываю; пускай богу молятся о мне! В день века вси жо там познают соделанная мною — или благая или злая. Но аще и не учен словом, но не разумом; не учен диалектики и риторики и философии, а разум Христов в себе имам, яко ж и Апостол глаголет: „аще и невежда словом, но не разумом“».

Несмотря на благочестивую риторику, язык «грешника» выражает личные эмоции и выглядит совершенно необычно на фоне своей эпохи. Не случайно Ульрих Шмид — автор истории российских автобиографий — называет книгу Аввакума «местом рождения индивидуального сознания в русской культурной истории». Протопоп действительно привнес в русскую литературу четко обозначившееся самосознание. Как показывает отрывок про грех и разум Христа, он старательно стилизует свое «я» под образ социального изгоя, говорящего грубым языком. Установка на грубость и неграмотность делает Аввакума несомненным предшественником будущего классического русского литературного типа: человека искреннего и грубого, чей голос противостоит лощеным, но лицемерным представителям правящих классов.


Подробнее читайте:
Руттен, Э. Искренность после коммунизма: культурная история / Эллен Руттен ; [перевод с английского Андрея Степанова] — М.: Новое литературное обозрение, 2022. — 416 с.: ил. (Библиотека журнала «Неприкосновенный запас».

Ранее в этом блоге

Нашли опечатку? Выделите фрагмент и нажмите Ctrl+Enter.