Почему «лютый» означает не только «свирепый», но и «вызывающий сострадание»
Мнение редакции может не совпадать с мнением автора
Как миф и ритуал отражаются в языке и фольклоре? Есть ли разница между стыдом и срамом, грустью и печалью? Откуда в славянских языках взялась песье-волчья фразеология? В Софья Агранович ушла из жизни в 2005 году в возрасте 61 года. Эта монография издана к 80-летию со дня ее рождения.
Известная русская пословица Пожалел волк кобылу — оставил хвост да гриву, по всей вероятности, довольно поздняя, потому что построена на ироническом отношении к возможности такой ситуации. Ирония, как известно, строится на отрицании некогда непреложных истин. Значит, древнейший смысл этой пословицы или по крайней мере словесной формулы, лежащей в основе первой ее части, следовало когда-то понимать буквально: лютый зверь действительно мог пожалеть добычу.
В этом смысле показательно, что слова с корнем *ljut в современных славянских языках передают как значение крайней злобности, жестокости, беспощадности, так и семантику жалости, сострадания. В современном русском языке слова с данным корнем имеют только первое из этих значений. Впрочем, в Словаре древнерусского языка XI–XIV веков у прилагательного лютыи наряду со значениями ‘свирепый’, ‘жестокий’ и подобными отмечено значение ‘вызывающий сострадание, достойный сожаления’, которое иллюстрируется следующим фрагментом из переводного памятника XIV века «Огласительные поучения Феодора Студита»: мужи жены старци престарѣи дѣтищи младеньци весь лютыи взрастъ [СДРЯ, IV, 488]. Поразительно, что лютым (т. е. вызывающим сострадание) возрастом названы не только дети, младенцы и старцы, но и взрослые, причем не только женщины, но и мужчины.
Думается, что как приписывание волку способности к пощаде, жалости, так и фиксация в качестве объекта такой жалости взрослых женщин и особенно мужчин связано с архаическими представлениями о тотеме и древнейшими формами мужских постинициационных ритуалов первобытного общества. Так, верования славян в так называемых волколаков (волков-оборотней) польский исследователь А. Гейштор объясняет инициациями молодежи, в процессе которых юноши «превращались» в Многочисленные сюжеты быличек о волках-оборотнях, имеющиеся в фольклоре славянских и не только славянских народов, довольно рано проникли в мировую литературу. Так, в романе Петрония «Сатирикон» на знаменитом пиру Трималхиона вольноотпущенник Никерот, выразив сначала опасение, что будет осмеян образованными людьми, рассказывает историю, случившуюся с ним в молодости. Рассказ Никерота точно построен по всем канонам поэтики былички. Солдат, вызвавшийся ночью проводить молодого раба до соседнего имения, попав на кладбище, «разделся и платье свое у дороги положил <...>, помочился вокруг одежды и вдруг обернулся волком <...> и ударился в лес». Примечательно, что в соответствии с поэтикой былички герой-рассказчик постоянно акцентирует внимание на ужасе, который он испытывал: «У меня — душа в пятки: стою ни жив ни мертв, пот с меня в три ручья льет, глаза закатились». Одновременно через все повествование проходит четкая установка на достоверность передаваемой информации: «Не думайте, что я шучу: я ни за какие богатства не совру»; «Всякий волен думать о моем рассказе что хочет, но да прогневаются на меня наши гении, если я соврал» [Петр., 273].
У всех народов мира после обряда инициации юноши, прошедшие этот ритуал, сразу не допускались в культурное пространство поселения, а некоторое (иногда довольно длительное) время жили отдельно в лесу, в «диком поле», изолированным чисто мужским охотничье-воинским сообществом. Каждый член такого сообщества должен был осмысливать себя и регулировать свое По-видимому, обычаи, связанные с мужскими волчьими союзами, отразились и в «Повести временных лет». Описывая обычаи древлян, вятичей, радимичей и северян, летописец отмечает, что они «жиоуще скотьски, оубиваху другъ друга, ядяху вся нечисто»; подчеркивая особенности их речи, автор пишет, что «срамословье в них предъ отьци и предъ снохами»; кроме того, замечая, что «браци не бываху в нихъ», создатель летописи фиксирует их обычай умыкания невесты у воды и многоженство.
Следы таких представлений устойчиво зафиксированы в фольклоре. Например, В. Я. Пропп в своей книге «Исторические корни волшебной сказки» высказывает мысль о том, что встречающееся в русской сказке сообщество семи братьев-богатырей, живущих в лесу в «большом доме», является отражением этой обрядовой практики [47, 52–154].
Для всех этих сообществ, зафиксированных как древними памятниками, так и этнографическими исследованиями — от античных до современных, — Подробнее о мужских «волчьих» союзах, об их специфическом языке и отражении соответствующих обрядовых и языковых практик в языке, фольклоре и литературе см. в работах В. Ю. Михайлина [38 и 39], Б. А. Успенского [58], Вяч. Вс. Иванова и В. Н. Топорова [25, 27, 28, 56].
Изолированность этих сообществ обусловлена пространственной оппозицией леса, «дикого поля» и культурного поселения. Эта оппозиция основана на традиционно мифологических противопоставлениях хаоса и космоса, смерти и жизни, дикости и культуры, зверя и человека. Таким образом, живущие в «диком поле» или в лесу ритуально мыслились как мертвецы, воплощения тотемного зверя, нелюди (волки, псы, медведи). По этим моделям и строилось их поведение.
Ограниченность в правах заключалась в том, что собственно мужчинами (мужами) они не были. Они были от-роками, то есть людьми, которым отказано в праве говорить (РЕЧИ) на племенных собраниях [см. 32, 90]. Они были лишены также и права на потомство (у некоторых народов дети, рожденные от «волков», не считались людьми и убивались сразу после рождения). Они не имели права и на полноценное мужское вооружение. Так, у древних спартанцев отроки-«волчата» не ставились в фалангу, а без шлемов и панцирей «стаей» бежали впереди нее, вооруженные лишь легким метательным оружием. В связи с этим характерен, на наш взгляд, поединок Давида и Голиафа. В его библейском описании особо акцентируется внимание на тяжелом вооружении и громадных размерах Голиафа, которому противостоит обнаженный и миниатюрный юный пастушок Давид, убивающий своего грозного противника камнем из пращи. Можно предположить, что этот сюжет восходит не только к эпической фиксации победы «своего» над «чужим» в неравном бою, но и отражает столкновение зрелого мужа и отрока-«волчонка».
Жестокость поведения «волчат» определялась как их пространственной вынесенностью за пределы структурированного, окультуренного космоса, фактически Не исключено, что штрафные батальоны, состоявшие из тех, кто отступил при боевом крещении (современной инициации), и шедшие в бой впереди основной части войск, причем нередко плохо вооруженными, являются далеким отголоском этого древнего обычая. См. описание такого «боевого бешенства» в «Слове о полку Игореве», где воины-куряне скачют аки сѣарыи влъци в полѣ ищучи себе чти а кнѧзю славѣ.
На наш взгляд, этот вид жестокости вербализовался в славянских языках в словах типа лютый, лютость, лютовать. Соответствующие лексемы первоначально обозначали, по-видимому, как тип поведения, так и ритуальную причастность его носителя к тотемному хищнику. В связи с этим характерно, что словосочетанием лютый зверь в славянских языках могли называться и волк, и пес, и медведь, и даже лев и барс, а также змей. Нередко в разных вариантах фольклорных текстов эти животные взаимозаменяются, а иногда и См. примеры в работах Б. А. Успенского [58, 134], Вяч. Вс. Иванова и В. Н. Топорова [28, 57, 60, 124–125]. Характерно в связи с этим сербское слово вукоjедина, обозначающее мясо животного, которое убил волк или ела змея, а также болезни, возникающие у людей, которые ели это мясо [РСХКНJ, III, 119]. Это отождествление имеется, в частности, и в блатной песне маргинального преступного сообщества начала ХХ века. «Волчонок», призывающий своего собрата по «стае» убить выдававшую их Мурку, предостерегает: «Смотри, не обломай перо об это каменное сердце суки подколодной». Здесь постоянный эпитет подколодная, относящийся обычно к змее, сопровождает слово сука (т. е. собака).
По-видимому, «волчий» статус переживали юноши всех индоевропейских (и не только) народов. Так, Вяч. Вс. Иванов, анализируя культ волка у скандинавов, приводит древнеисландское слово vargr ‘волк-изгой’ как обозначение статуса человека, родственное славянским словам со значением ‘враг’, а иногда и ‘ Впервые это установил еще Я. Гримм. См. об этом в работе А. А. Потебни [46, 322].
Показательно и название одного из западнославянских племен — С. Б. Бернштейн считает, что это название идет от табуистического названия волка — лютый [12, 90].
Это племя Нидерле считает именование лютичей вильцами (т. е. волками) эпитетом. На наш взгляд, это не эпитет, а терминологическое обозначение, причем не столько «национального характера» (точнее, племенного менталитета), сколько статуса определенной категории мужчин.
Каждый первобытный человек, пережив «волчий» постинициационный период своей жизни, рано или поздно из «волчонка», «пса» становился мужем, преодолевал черту, отделявшую «дикое», «лютое» пространство от организованного, структурированного мира культуры, и приобретал новый статус. Став мужем (человеком), он навсегда исчерпывал свою маргинально-ритуальную враждебную противопоставленность миру культуры, а с ней и жестокость (лютость).
Однако разрушение родового общества, формирование крупных племенных объединений, а затем и воинских дружин раннего классового общества создало условия, при которых определенное количество мужского населения до конца жизни оставалось в положении отроков-«волчат», вечных или сезонных маргиналов, живущих за рамками культурного сообщества.
Подробнее читайте:
Агранович, Софья. Миф в слове и поэтика сказки. Мифология, язык и фольклор как древнейшие матрицы культуры / Софья Агранович, Евгений Стефанский. — Москва : МИФ, 2024. — 256 с. — (Архетип: русская культура).