Мнение редакции может не совпадать с мнением автора
Ровно 70 лет назад, 8 июня 1949 года, из печати вышел роман Джорджа Оруэлла «1984», — одна из самых значимых книг XX века. Некоторые полагают, что эта книга, описавшая фантастическую, но в то же время столь реалистичную тоталитарную систему, в какой-то степени предотвратила ее появление в реальности. Одна из ключевых идей Оруэлла — предположение, что можно контролировать мысли людей, контролируя язык, на котором они говорят. Другими словами, исключение из словаря «неправильных» слов автоматически исключает возможность появления «неправильных» идей. Возможен ли такой метод контроля сознания? Может ли новояз существовать вне оруэлловского мира? Есть ли в реальных языковых системах черты, описанные автором «1984»? Редакция N+1 задала эти вопросы лингвисту Александру Пиперски.
Идея нового языка, который должен исключить возможность «мыслепреступления», настолько важна для Оруэлла, что он включил его описание в качестве отдельного приложения к роману. Вот как описывает принципы языка newspeak, который назван «новоязом» в переводе Виктора Голышева, один из героев романа:
Гипотеза, что мышление в значительной степени зависит от языка, в разных формах высказывалась еще в начале XX века, сегодня она известна как гипотеза лингвистической относительности, или гипотеза Сепира-Уорфа. Приверженцы этого подхода предполагали, что если в языке нет обозначения для некоего понятия, то и помыслить об этом люди не в состоянии. Грубо говоря, тот факт, что в русском языке есть слово «голубой», а в английском его нет, может означать, что носители этих двух языков могут мыслить о мире по-разному. Оруэлл сделал следующий логический шаг, предположив, что корректируя язык, можно влиять на мышление.
Если бы хоть кому-то хоть раз в истории действительно удалось это проделать, то получилась бы идеально работающая тоталитарная секта или тоталитарное государство. Но, видимо, это все-таки невозможно, и диссидентам всегда удаётся выразить свои мысли. Наоборот, любые запреты на слова только привлекают к ним внимание и делают их более заманчивыми для использования и обсуждения, замен на эвфемизмы. В языке постоянно появляются новые производные слова, у старых меняются значения. В русском языке есть табуированная лексика, но сколько эвфемизмов появилось, чтобы передать тот же смысл?
Очень сложно массово запрещать слова — но вполне можно представить себе, что в той или иной ситуации запрещены определённые темы, а разговор сводится к набору ритуальных клише; фактически это означает, что другие слова в этой ситуации недопустимы. Важнейшая примета тоталитарного дискурса как раз и состоит в том, что набор ритуальных ситуаций очень широк: вы должны говорить стандартными ничего не значащими фразами с трибуны, на собрании, на лекции. Вопрос только в том, где проходит эта граница: ритуализированная коммуникация существует всегда (разговоры о погоде с малознакомыми людьми, например), но если она распространяется на слишком много ситуаций, то можно говорить о победе новояза.
Разумеется, существуют языки, к которых, как в новоязе, отсутствуют целые пласты лексики — например, в них может не быть философской или научной терминологии. Например, в славянских языках не было богословских понятий, пока Кирилл, Мефодий и их ученики не создали их, калькируя или заимствуя греческие слова.
Языки, на которых не пишут философских текстов, конечно, существуют — но если на этих языках начинают создавать такие тексты, они легко заимствуют нужные слова или создают их из своих корней. Можно себе представить и обратный процесс, что некогда прежде культурно значимый язык становится менее значимым и отстает от других языков по лексическому запасу. Например, во времена Аристотеля греческий язык был важнейшим языком науки и техники, а сейчас это не так, и видно, что для некоторых английских технических терминов греческая Википедия даже не знает эквивалентов — например, touchpad или trackball. Но это результат естественного процесса, а не намеренного вмешательства.
Идея, что человек не может помыслить то, для чего у него нет слова, опровергается тем фактом, что у нас появляются новые слова для новых понятий: иногда они, конечно, заимствуются (как русские «хайп» и «харассмент»), но в каком-то языке они же появляются впервые — как, например, слова hype и harassment возникли в английском. За изменениями в мышлении и появлением новых понятий следуют и изменения в языке.
У оруэлловского новояза есть другая важная и интересная черта: грамматическая регулярность, в нем, например, не должно быть неправильных глаголов, как в современном английском типа STEAL — STOLEN, существительных типа MAN — MEN и прилагательных типа GOOD — BETTER, а должны быть формы STEALED, MANS и GOODER.
Подобный эксперимент был проведен в реальности: искусственный язык эсперанто был создан по единым правилам и без всяких исключений. Но и в нем спустя 100 лет появились диалекты и разночтения. Языковые процессы устроены так, что они могут влиять на разные части языковой системы по-разному, поэтому часть слов может сохранять архаичные формы (и превращаться в исключения), в то время как все остальные приняли регулярные формы. Поэтому надеяться, что некий язык может просуществовать длительное время не порождая исключений и нерегулярностей, было бы наивно, и эта идея Оруэлла тоже нереализуема.
Однако Оруэлл очень хорошо уловил социальную природу новояза: казалось, мы бы ожидали, что в тоталитарных государствах ограничениям будут подвергаться широкие массы, а более высокопоставленные люди будут пользоваться большей свободой. Но с языком оказывается ровно наоборот, и именно тоталитарный истеблишмент оказывается в ловушке ритуального языка: высшие слои почти постоянно находятся в ситуациях, где обязаны повторять, что «Старомыслы не нутрят ангсоц» или «Великое учение Маркса, Энгельса, Ленина всегда было и останется для нас руководством к действию», а простые люди гораздо более свободны. Вот и у Оруэлла низшему классу — пролам — осваивать новояз оказывается необязательно.