«Новый Буквоскоп»

Мнение редакции может не совпадать с мнением автора

Книга Андрея Балдина «Новый Буквоскоп, или Запредельное странствие Николая Карамзина» посвящена поездке великого русского историка и писателя по Европе, о которой он впоследствии рассказал в «Письмах русского путешественника». Балдин не просто восстанавливает хронологию и событий ряд этой поездки — он призывает читателя понять, благодаря какой особенной оптике взгляда «русского путешественника» Карамзину удалось, вернувшись, пересоздать русский литературный язык. Книга Балдина вошла в лонг-лист премии научно-популярной литературы «Просветитель» 2017 года. Здесь можно познакомиться с участниками шорт-листа, финал состоится 16 ноября в Москве.

Первый взгляд

Движение Карамзина через сознающее пространство Европы начинается и заканчивается в Москве.

В этом есть логика: Москва всегда служила котлом, в котором варились русские слова; она и теперь такова, в ней центр нашего самоговорящего пространства. Во времена Карамзина её словесная похлёбка была мутна. Старое наречие мешалось с новым; язык пребывал как будто в недоумении. И вместе с тем он ждал обновления, прояснения словесного бульона. И Москва отправила Карамзина — за буквами, за новым рецептом слова.

Тут нужно сообразить, как сложно было это «кулинарное» задание, как запутано и неясно было литературное помещение, обстоявшее сочинителя в Москве. Поэт всегда ищет гармонии между местом и текстом, узнаёт или не узнаёт своё слово на фоне неравнодушного пейзажа. Карамзин — в Москве — не узнаёт. Возможно, оттого, что он переводчик. Современные наречия Европы подают ему пример гармонии слова и пространства. В Москве он такой гармонии не находит. Это досаждает ему; не оттого ли он собрался из Москвы в те края, где (как ему казалось) слова легли на карту ровно и гладко?

Разумеется, были многие причины для его отъезда в Европу. Нас интересует повод гео-литературный. Какова была русская карта слова? Она тогда как будто наклонилась: Карамзин покатился по ней на запад.

Но, прежде чем двинуться вслед за ним, стоит вообразить на минуту эту карту целиком. Запад — понятно, там Европа; где чертился её восточный край? С него, с правого края страницы, начинается путешествие Карамзина.

Восточный край литературной Московии проходил тогда по Волге. Обрывался, зиял опасной пустотой.

Мы ещё взглянем в эту восточную пустоту. Пока отметим два момента; один скорее поэтический — слово «обрыв» означает здесь прямо видимый волжский обрыв, и одновременно обрыв страницы-карты, на которой помещался тогда наш литературный язык. Вот простая «рифма» — одно слово и два смысла: обрыв и обрыв.

Второй момент — биографический: Николай Михайлович Карамзин родился на этом как раз обрыве.

В Москву он попал не сразу. Первое его знакомство с тем, как помещается слово на карте (разворачивает карту, режет карту), состоялось на высоком берегу Волги, в городе Синбирске. Отметим заодно эту малую деталь: не «м», а «н» стояло тогда в названии города — Синбирск. В нашем поиске все буквы важны.

Синбирск в тот момент был ещё наполовину крепостью. Ему исполнилось немногим более ста лет. В центре его угадывались контуры исходного деревянного квадрата-острога. Синбирск был город-пограничник; с высокого обрыва он всегда заглядывал далеко на восток, за Волгу.

В этом заглядывающем на восток (оптическом) приволжском городе в 1766 году родился Николай Карамзин.

Отсюда он покатился по карте влево, сначала в Москву, затем в Европу — заглядывать на запад. Мы привыкли считать его западником; образ Карамзина, смотрящего по карте «влево», очень устойчив. Но первый же взгляд на карту (в Буквоскоп) собщает нам, что изначально он был не западником, а восточником. С детства он со всем вниманием смотрел «направо», в Азию.

Анатомия места понятна. «Глаз» Синбирска являет собой конечный пункт длинной горизонтальной линии, «глазного нерва», так называемой засечной черты, некогда оборонявшей Московию от степного юго-востока.

Московия здесь открыла свой восточный «глаз» — холм, подходящий к реке высоким горбом земли.

Этот зрящий холм получил (завершающее) название Венец. С него открывалась — открывается и сейчас — широкая панорама Заволжья.

Карамзин наблюдал её с того момента, как раскрыл свои собственные московско-синбирские глаза. Тут-то всё гармонично, поэтически-понятно. С правого края страницы наблюдатель смотрит далее — за край, где ему видится следующее слово. Неудивительно, что Карамзин вырос писателем-оптиком, ищущим слово-с-глазами.

*

О точном месте рождения Николая Карамзина среди историков тлеет спор. Учёные города Ульяновска (Симбирска, Синбирска) убеждены, что он родился на западном, правом берегу Волги, в фамильном имении Знаменка, в нынешнем Майнском районе Ульяновской области. Это довольно далеко от Волги на запад, в глубь правобережья. Есть другая версия, которую отстаивают учёные Оренбурга. Согласно этой версии, Карамзин родился в Михайловке, в имении, что основал его отец, Михаил Егорович Карамзин. Это место отнесено далеко на восток за Волгу, в степь, куда изначально устремлён город-глаз Синбирск. Важный волжский спор: «слева» или «справа» от Волги родился Карамзин?

Рассуждение весьма интересное с точки зрения геометрии географии. Об оптике Синбирска мы поговорили: он смотрит в Азию.

«Азиатская» Михайловка смотрит противоположно; кстати, она постоянно напоминает Николаю Михайловичу о его восточном происхождении. Он был Кара-мурзин, происходил из высокородных татар, в своё время перешедших из степи под власть московского государя. Поэтому для него заглядывания на восток, в сиреневую даль Азии, были взглядами в себя, в своё исходное состояние — степное, свободное, которое должно описывать глаголами будущего времени. Карамзин никогда не скрывал, что первые сильнейшие географические впечатления составили для него взгляды с высоты Венца далеко на восток. Навстречу солнцу; он часто встречал рассвет, глядя в бездонный степной зев. Мечты самого высокого свойства его при этом посещали.

*

Но было и другое «азиатское» сообщение Карамзину из его родной Михайловки. В начале 1770-х годов, когда ему едва исполнилось пять лет, там, на востоке, где степь синеет, как шёлковый платок, начался страшный пугачёвский бунт.

Как будто карта по линии реки порвалась пополам.

Ад отверзся за Волгой; оттуда побежали родственники и друзья, рассказывающие о происходящем в духе Апокалипсиса. Затем ещё несколько лет, по мере того как в мальчике просыпались слово и сознание, шла война — с народом, с собственно землёй, что шевелилась под ногами. Война, разрушающая разумное пространство.

Вот пустота, зияющая за правым краем — обрывом московской страницы. Отметим это обстоятельство. Современный русский язык в самом начале своего существования получил как будто родовую травму. Его не пустила на восток катастрофическая пугачёвская война. Основные его носители — литераторы, географы, исследователи бескрайнего бумажного поля — остались на западном берегу Волги. Слова их, точно железные опилки на магнит, развернулись лицом в Европу.

В дальнейшем это прямо выразилось в судьбе Карамзина. Он вырос, переехал в Москву: с обрыва в центр, в шумно-говорящий котёл слова. За спиной его осталась эта восточная пустота, молчание степной страницы. И когда пришло время литературно-географического выбора — где искать, как длить русское предложение? — Карамзин продал свою часть восточного михайловского наследства и отправился за словом в Европу.

Такова была внутренняя причина «левостороннего» про-европейского движения: с востока на запад по плоскости текста его погнал кровавый пугачёвский бунт.

Тогда спор о месторождении (так писали тогда), о точном пункте появлении Карамзина на свет приобретает новый смысл. Где он родился, в «адском» поле будущего бунта или на спасительной высоте Венца?

Учёные Ульяновска-Синбирска — здесь они «западники» — настаивают на Знаменке.

Одно из их соображений таково. Есть сведения, что в том году, когда должно было родиться Карамзину, отец его, Михаил Егорович, собрался на охоту — из Синбирска, за Волгу, на восток. То есть: в тот момент семья была в Синбирске, на Венце. Это было примерно в сентябре–октябре 1766 года. Охоты тогда были длительны, могли растянуться на месяц и более. Далее: Николай Карамзин родился в декабре месяце, получается, что как раз в процессе долгой отцовской охоты. Где же именно, неужели за Волгой, в Михайловке? Тогда его отец должен был взять с собой на охоту за Волгу беременную жену.

Тут-то выступают ульяновские историки, и говорят: он не мог взять её с собой из Синбирска — куда же? в такую страшную даль. К тому же Волга в октябре собирается одеться льдом, по ней идёт шуга (мелкие комья льда, образующие подобие ледяной каши). То есть уже сама Волга представляет собой опасное препятствие для путешественника. Как можно везти через неё женщину на сносях? и так далее. Стало быть, матушка Николая Михайловича осталась на синбирском берегу, где и произвела его на свет.

Нужно сказать, что это серьёзное соображение, хотя против него можно было бы выставить встречный довод: а если бы, к примеру, семья Карамзиных попросту жила в ту осень в азиатской Михайловке? Именно так: отец писателя мог охотиться, а матушка ждать рождения ребёнка. Родить его она могла как в Европе, так и в Азии, качество акушерских услуг, нужно думать, было для неё всюду одинаково. Условия бытия вообще в те годы были довольно суровы, люди крепки, и, кстати, не исключено, что иной супруг, не задумываясь, повлёк бы за собой беременную жену — в любое время года, хоть за Волгу, хоть за Амур, если бы ему не захотелось с нею расставаться. Что такое шуга для истинной любви? преодолели бы и шугу, и пургу.

Так или иначе, «охотничий» аргумент в пользу рождения Карамзина в Синбирске (муж не взял жену за Волгу) выглядит сам по себе довольно убедительно, но может получить опровержения, и потому нуждается в дополнительном документальном основании.

Важно другое. Спор о месте рождения Карамзина не отменяет стратегической мизансцены. Писатель-историк-оптик родился на пределе Волги, на большой оси «запад–восток», на разломе «Екатерина–Пугачёв». Всё это роковые, сознание-образующие знаки пространства.

Карамзин вырос и получил представление об устройстве мира в Синбирске в момент пугачёвского расчленения русской карты.

Заволжье наградило его светлой кара-мурзинской грёзой и одновременно пугачёвским страхом, обозначающим обрыв сознающего пространства. Вот край, вот грозный фактор географии, имеющий стратегическое значение в формировании умственной оптики Карамзина.

*

Не только для него это имело значение; так складывалась геометрия текста всей мыслящей России.

После того как огонь пугачёвщины был потушен, Российская империя приложила многие усилия для того, чтобы такое не повторилось. Изменился её административный состав, социальное устройство (увы, косметически) и, что в данном случае очень важно, началось её литературное пересочинение. Бунт Пугачёва, как никакое другое событие, повлиял на формирование нового русского текста. Его помнили, им болели, о нём писали многие, вплоть до поколения Пушкина и его соратников.

Бунт составил принципиальный гео-вызов, на который должны были ответить Николай Карамзин и его современники. Всю жизнь исследователь языка, переводчик, писатель, историк Карамзин возводил великое строение разума, противостоящее бунту. Для того ему нужен был идеальный порядок мыслей и слов, чтобы слова эти и мысли, связавшись верным образом, отменили самую возможность бунта. Он искал этого порядка мышления не столько для себя, сколько для народа, который охранил бы Россию от повторения пугачёвского хаоса.

Таковы были основы чертежа, который начал утверждаться в голове юного Николая Михайловича, когда он впервые поделил мир на запад и восток, на Европу и Азию, на Екатерину и Пугачёва. Начиная с этого мо( мента, его чертёж мира всегда был неравнодушно расчленён, полон эмоций — и горизонтален. С тех пор эта линия остаётся для нас важнейшей; мы и теперь всё пишем по широте, невольно подчиняясь исходной карамзинской географии грёз и страха бунта.

Подробнее читайте:
Балдин, Андрей. Новый Буквоскоп, или Запредельное странствие Николая Карамзина / Андрей Балдин. — М.: Бослен, 2016. — 272 с., илл.

Нашли опечатку? Выделите фрагмент и нажмите Ctrl+Enter.