Арон Гуревич и его «Категории культуры»
История нужна, чтобы упорядочить мир. Поток больших и малых событий, порождаемых миллионами разнонаправленных воль отдельных людей (как пишет об этом Толстой в «Войне и мире»), в конечном итоге хаотичен. Но человеческое сознание хаоса не терпит — и неустанно выискивает в этом потоке закономерности. Одна и та же последовательность событий и явлений, именуемая всемирной историей, представляется то реализацией библейского пророчества о Пяти царствах (Книга пророка Даниила, 2:37–45), то историей успехов человеческого разума, то историей упадка нравов человечества, то историей развития производительных сил и последовательной смены общественных формаций, то еще чем-нибудь. Все эти построения, более или менее обоснованные и более или менее остроумные, в равной степени являются попыткой вчитать какой-то смысл в то, что смысла, в общем-то, не имеет.
Неразличение в русском языке history и story придает этому соображению дополнительное измерение. Тот же роман Толстого вполне исчерпывающе описывает (и тем самым упорядочивает) мир во всем его многообразии и хаотичности, моделируя его посредством метафор войны и семьи. Этим удивительным свойством обладают и древние мифы и легенды, и фильм «Побег из Шоушенка», и даже коротенькие рассказы Чехова — вообще, более или менее любая история (story). Слово «история» по-русски может означать «то, что рассказывают» («я расскажу вам историю про Андрея Болконского и дуб») и «то, о чем рассказывают» («странная история произошла с Андреем Болконским под небом Аустерлица»). Кстати, такой же двоякий смысл имело в древнескандинавском языке слово «сага» (буквально — «рассказанное, произнесенное»): на нем зафиксированы, например, формулировки «он был уже стар, когда произошла эта сага» и «так произошла сага Торбьёрна и Хаварда Хромого».
Любая история (history) — такая же история (story), сага, для которой историк отобрал персонажей и избрал особую авторскую «оптику» и метафорику, чтобы гармонизировать хаос и осмыслить бессмыслицу. Для Карамзина средством гармонизации и осмысления стала идея самодержавия: все многообразные и причудливо взаимосвязанные события тысячелетней русской истории нанизались на единый вектор — становление и развитие единовластия. Для Соловьева это была идея перерождения родовых отношений в государственные. Для Ключевского — идея колонизации, хозяйственного освоения русским народом всё новых и всё менее благоприятных земель. Для Покровского — «марксистская пятичленка» (первобытно-общинный строй — рабовладение — феодализм — капитализм — коммунизм). И именно из этой разности «средств гармонизации» проистекает разность итоговых построений. «История, как она рассказана» во всех случаях подменяет собой «историю, как она произошла» — само собой, ведь «история, как она произошла» хаотична и описанию в принципе не поддается, каким бы добросовестным ни был описатель.
Все, наверное, помнят легенду о призвании варягов из «Повести временных лет». Славянские и финно-угорские племена, устав от междоусобиц, отправляют посольство за море, к варягам-руси, сказать: «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет. Приходите княжить и владеть нами». По этому зову является Рюрик с братьями и с дружиной — и с этого момента принято отсчитывать русскую историю. В XVIII веке шведские короли на основании этой истории предъявляли вполне серьезные претензии на русскую корону: мол, Рюрик был швед, а стало быть... Михаил Ломоносов, опровергая эти претензии, яростно доказывал, что Рюрик был славянин, а стало быть... Уже в первой половине XIX века, когда французские ученые (прежде всего Франсуа Гизо) сформулировали идею классовой борьбы как двигателя истории, Михаил Погодин утверждал: во Франции господствующий класс возник из народа-завоевателя (германского племени франков), а общественные низы — потомки покоренных галлов, отсюда и непримиримый антагонизм между ними; в России же государственность возникла в результате добровольного призвания правителей, а не завоевания, а стало быть... И ведь все эти построения основаны на «истории, как она рассказана в летописи», то есть в каждом случае мы имеем дело с преломлением преломления «истории, как она произошла».
При желании русскую историю можно превратить в череду сплошных успехов или сплошных провалов, в героический эпос или в кровавую трагедию — достаточно подобрать соответствующую «оптику» и метафорику.
Советские историки, особенно начиная со второй половины 1960-х годов, с наступлением «застоя», оказались в ситуации «конца истории»: они были заперты внутри марксистской парадигмы и казенного патриотизма, им было фактически запрещено менять исследовательскую «оптику», в переоценке исторических событий и личностей максимальной допустимой вольностью было некоторое смещение в ту или другую сторону по шкале «реакционности—прогрессивности». Желающему сказать новое слово в науке оставалось двигаться «вглубь», в замысловатые специальные исследования. Рано или поздно выяснялось, что «всемогущий и единственно верный» классовый подход при таком погружении оказывается и беспомощным, и весьма сомнительным. Сами собой возникали новые подходы, новая «оптика».
Имена многих таких «академических диссидентов» ныне на слуху: Юрий Лотман основал Московско-тартусскую школу семиотики, отталкиваясь от своих исследований русской литературы и публицистики рубежа XVIII–XIX веков; Сергей Аверинцев пришел к утонченному христианскому миросозерцанию вместе со всей изучаемой им античной культурой в процессе ее трансформации в культуру раннехристианскую; Михаил Стеблин-Каменский, исследуя исландские саги, ни много ни мало переопределил понятие «правда»; Михаил Бахтин разработал свою теорию карнавализации (доныне одна из самых плодотворных культурологических идей в мире) в рамках кандидатской диссертации, посвященной творчеству Франсуа Рабле.
Но мы остановимся лишь на одной из фигур этой славной плеяды.
Арон Яковлевич Гуревич (1924–2006) начинал как вполне «мейнстримный» советский историк: его кандидатская диссертация (1950) была посвящена английскому крестьянству раннего Средневековья, докторская (1962) — социальной истории (прежде всего, опять же, крестьянству) раннесредневековой Норвегии. Однако уже в этих работах он обнаружил, что древнегерманское общество мало походило на хрестоматийные марксистские схемы первобытно-общинных, рабовладельческих и феодальных обществ. В 1969 году Гуревич издал обобщающий сборник «Проблемы генезиса феодализма». В нем он провозгласил, что этот самый феодализм — это никакая не универсальная стадия социально-экономического развития, а локальный феномен, возникший в результате уникального стечения обстоятельств: столкновения позднеантичной цивилизации с варварским элементом, проникшим на ее территорию в ходе Великого переселения народов, и последующего взаимодействия этих начал в специфических географических, климатических и демографических обстоятельствах Западной Европы.
Трудно представить себе худшую крамолу для официозной марксистской ортодоксии. Если феодализм — локальное явление, а не обязательный для любого общества этап социально-экономического развития, то пресловутая марксистская «пятичленка» во всемирноисторическом масштабе не работает. А значит, всемирноисторический процесс — не поступательное движение человечества от первобытности к коммунистическому будущему. А значит...
Это в некотором роде даже восхитительно: узкоспециальное научное исследование, посвященное событиям и явлениям тысячелетней давности на другом конце света, оказалось подрывным для государственной идеологии.
На беду Гуревича, министром просвещения РСФСР был в ту пору Александр Данилов, профессиональный историк, специалист по аграрной истории раннего Средневековья и генезису феодализма — и, само собой, ортодоксальный марксист. Впрочем, 1969 год — это вам не 1937-й, и Гуревича «всего лишь» уволили из Института философии АН СССР и наложили «мягкий» запрет на профессию: нельзя было заниматься средневековой историей, в том числе преподавать ее, а издательство «Наука» отказалось печатать его книги.
Гуревичу не было еще и пятидесяти, он был в полном расцвете творческих сил, и он нашел выход. В диковатой советской номенклатуре специальностей история культуры не считалась частью истории, и он переключился на нее. Книги по истории культуры издавало издательство «Искусство», и Гуревич в 1972 году протащил через него «Категории средневековой культуры».
Маленькое отступление. Помните, в фильме «Асса» основной сюжет перемежается жутковатыми вставками про убийства императора Павла I? Формальное оправдание этих перебивок: Крымов, герой Станислава Говорухина, читает «Грань веков» Натана Эйдельмана — научно-популярную книгу о Павле. Первое издание «Грани веков» вышло в 1982 году, и к 1987-му, когда вышла «Асса», это была одна из важнейших книг позднесоветской интеллигентской культуры. Почему — бог весть: литературный и просветительский талант Эйдельмана — необходимое, но не достаточное условие этой популярности. Труды Михаила Гаспарова, Сергея Аверинцева, Юрия Лотмана (особенно «Сотворение Карамзина» и небольшой очерк «Декабрист в повседневной жизни»), того же Эйдельмана в 1970–1980-е годы приобретали сокрушительную популярность и влияние и воспринимались как пресловутый «глоток свободы» — возможно, потому лишь, что говорили с читателем по-человечески, не удушая его ни терминологией, ни идеологией.
Так вот, «Категории средневековой культуры» были, вероятно, первым из таких, с позволения сказать, литературным бестселлером — историческим и культурологическим исследованием, которое читали не только историки и культурологи, а вся «продвинутая» интеллигенция.
Отлученный от «настоящей» истории, в которой действовали безликие общественные классы и производительные силы, Гуревич в «Категориях средневековой культуры» взялся исследовать «картину мира» отдельно взятого (пусть и собирательного) человека Средневековья. В его истории (с точки зрения советской марксистской ортодоксии, «ненастоящей») действовали живые люди со своими представлениями о добре и зле, о хорошем и плохом, о прекрасном и безобразном — со своими «картинами мира», сильно отличающимися от наших, со своим менталитетом (имено Гуревич ввел это слово в широкий обиход, о чем впоследствии горько сожалел и просил при нем его не произносить). Гуревич задавался вопросами, которые казались элементарными, но которые до него почему-то никто не задавал: как относились средневековые люди к сословному расслоению общества, в котором они жили? к закону и праву? к богатству? к труду? к религии? Когда средневековый человек говорит: «Это правда» — вкладывает ли он в слово «правда» тот же смысл, что мы сегодня? Означает ли «свобода» для средневекового человека то же самое, что для современного? а «справедливость»? Правомерно ли подступаться к средневековым людям с современными морально-этическими представлениями?
С «Категорий средневековой культуры» у нас началась «регуманизация» истории — отечественная школа исторической антропологии (учения о человеке в истории).
Методологически Гуревич опирался главным образом на достижения французской исторической школы, сформировавшейся вокруг журнала «Анналы экономической и социальной истории» (основан Люсьеном Февром и Марком Блоком в 1929 году). Вслед за своими «заочными наставниками» (помимо Февра и Блока, это и Фернан Бродель, и Жорж Дюби, и ровесник Гуревича Жак Ле Гофф), он стремился «влезть в голову» человеку изучаемой эпохи, постичь ход его мыслей, проникнуть в мотивы его слов и поступков. Тут надо заметить, что французская школа «Анналов» фактически ограничивалась историей романской части Европы и почти всецело принадлежала медиевистике; Гуревич же, тоже будучи медиевистом, гораздо лучше владел германским материалом. В последующих своих работах, возвращаясь к скандинавской («викингской») тематике, знакомой ему еще по докторской диссертации, переводя и комментируя исландские саги, он и на них распространил историко-антропологический метод. «Категории средневековой культуры» быстро перевели на основные европейские языки, и Гуревич стал звездой не только отечественной, но и мировой исторической науки.
Горькая ирония заключается в том, что при таком статусе Гуревич, как и многие его коллеги, занимающиеся всеобщей (то есть зарубежной) историей, был безнадежно невыездным. Он не мог надеяться когда-нибудь увидеть своими глазами парижский Нотр-Дам или викингские ладьи в музее в Осло. Лишь в конце 1980-х он получил такую возможность — да и то ненадолго: через несколько лет он полностью ослеп. Но кое-что разглядеть всё же успел. В последние годы жизни он раз в год читал лекции в РГГУ, который тогда процветал как главный центр отечественной гуманитарной науки. На эти лекции набивались громадные толпы. Наверное, это всё же можно считать счастливым финалом.
Артем Ефимов
Нейрофизиологи из Финляндии разработали объективный метод отслеживания моторного развития ребенка, который потенциально может применяться в клинической оценке. Метод заключается в сборе данных движений и поз младенца во время игры с помощью комбинезона с датчиками движения. Результаты наблюдательного исследования с 59 младенцами опубликованы в Communications Medicine.