Мемориальная культура и историческая политика
Травматический опыт — рабство, геноцид, война — это проблема не только тех, кто его пережил, но и их потомков. В книге «Длинная тень прошлого: Мемориальная культура и историческая политика» (издательство «НЛО»), переведенной на русский язык Борисом Хлебниковым, историк и теоретик культурной памяти Алейда Ассман рассказывает, как складываются социальные представления о прошлом и что стоит за нашей способностью помнить и предавать забвению. Предлагаем вам ознакомиться с фрагментом, посвященным тому, как память о поражении в войне трансформируется в героический нарратив и даже моральную победу.
Чтобы охарактеризовать взаимоотношения между победителями и побежденными, вернемся вновь к речи Эрнеста Ренана с ее проницательным анализом ситуации вокруг формирования нации на исходе XIX века: «Нация, как и индивидуумы, это результат продолжительных усилий, жертв и самоотречения. <...> Героическое прошлое, великие люди, слава (но истинная) — вот главный капитал, на котором основывается национальная идея».
Несложно указать те критерии отбора, которые выдвигались в отношении памяти национальным государством XIX века. Речь шла обычно об исторических эпизодах, укреплявших положительные представления нации о самой себе и соответствовавших определенным целеустановкам. Все, что не годилось для этого героического образа, подлежало забвению. Очевидно, о победах вспоминается легче, чем о поражениях. Это наглядно демонстрируют станции парижского метрополитена с их напоминанием о победах Наполеона, но отнюдь не о его поражениях. Напротив, в Лондоне, на родине Веллингтона, существует станция метро под названием «Ватерлоо», что лишний раз свидетельствует об избирательно-перспективном характере национальной памяти. Подобные мемориальные конструкты, закрепляющие в памяти исключительно собственные победы и исключительно поражения соседей, продлевают исторические конфликты далеко за пределы своего времени, что способно порой, при изменившихся политических условиях, вызывать периоды политической турбулентности. Когда в конце 2004 года отмечалось столетие «сердечного согласия» (Entente cordiale) между Англией и Францией, предназначенный для торжественной церемонии «зал Ватерлоо» в Букингемском дворце пришлось срочно переименовать в «музыкальный салон».
Однако это не означает, что национальная память вбирает в себя только славные победы. При определенных условиях центральными событиями национальных коммемораций могут стать и поражения. Эта мысль также отчетливо прозвучала в речи Ренана, которую мы уже цитировали: «Разделять в прошлом общую славу и общие сожаления, осуществлять в будущем ту же программу, вместе страдать, наслаждаться, надеяться, вот что лучше общих таможен и границ, соответствующих стратегическим соображениям... <...> Я сказал только что: “вместе страдать”. Да, общие страдания соединяют больше, чем общие радости. В деле на циональных воспоминаний траур имеет большее значение, чем триумф: траур накладывает обязанности, траур вызывает общие усилия».
Память побежденных — спустя всего лишь десятилетие после поражения французов от прусской армии под Седаном Ренан хорошо понимал это исходя из личного опыта — имеет более действенный потенциал, чем память победителей. Императивы, предъявляемые памяти, которая должна справиться с поражением, гораздо сильнее. Поэтому победу можно «проиграть», а поражение «выиграть». Ренан адресовал это предупреждение Пруссии, использовав парадоксальную формулу: «Vae victoribus!» («Горе победителям!»). Поражение не обязательно разрушает представление коллектива о самом себе и даже, напротив, укрепляет национальную сплоченность. Действительно, о поражениях вспоминают с большим пафосом и богатым церемониалом именно тогда, когда национальная идентичность базируется на жертвенности. В таком случае воспоминание о пережитых страданиях и преступлениях сохраняется для того, чтобы активизировать чувство общности перед лицом внешнего давления, легитимировать собственные притязания и мобилизовать сопротивление.
Наиболее ярким примером служат сербы, которые в память о поражении от Османской империи в битве на Косовом поле (1389 год) почитают павших героев как национальных святых в ежегодных ритуальных коммеморациях. Другим примером служат чехи, для которых поражение чешских протестантов в битве на Белой горе (8 ноября 1620 года) с католическим войском Габсбургов до сих пор остается одним из трагических лейтмотивов национальной истории. Не только у чехов или ирландцев, но и у поляков национальная память ориентирована на пережитые поражения. Польша даже получила титул «Мессия среди прочих наций». В таком виде поражения возвышают нацию, веками укрепляя ее волю к независимости по отношению к порабощающей имперской державе. Мобилизирующая сила поражения играет важную роль и для жителей Квебека, франкофонного меньшинства англоязычной Канады. Напоминание о поражении генерала Монткальма в сражении против англичан (1759 год) до сих пор носит публичный, демонстративный характер: на автомобильных номерных знаках присутствует надпись «Je me souviens» («Я помню»). Жители Квебека заявляют этим, что не могут себе позволить нового поражения, поскольку речь идет о культурном выживании в исключительно англоязычном пространстве. В шестидесятые годы ХХ столетия Израиль после археологических раскопок восстановил захваченную некогда римлянами еврейскую крепость Масада, превратив ее в центральный историко-политический мемориал. Здесь память о поражении также служит мобилизирующей силой. Эта память не ослабляет волю, а укрепляет ее, ибо она связна с заповедью: «Никогда больше не оказаться в положении жертвы!».
Во всех подобных случаях историческая память нации обретает форму нарратива, мощный аффективный заряд которого не иссякает с веками, поскольку он регулярно подпитывается напоминаниями и ритуальными инсценировками. Сама же избранная историческая дата приобретает характер мифического первоначала. Она служит в национальной памяти неиссякаемым источником света, помогающим высветить, истолковать и оценить все последующие исторические события.
Очевидно, национальная память способна вбирать в себя эпизоды как исторического возвышения, так и унижения, при условии что они приобретают героическую смысловую трактовку. Формула Бернхарда Гизена «триумф и травма» представляется в этом плане весьма точной. Но я предложила бы говорить о «триумфе и позоре» или «победе и поражении», зарезервировав понятие «травмы» для особых случаев, о чем будет сказано позднее. Отличие поражения от травмы будет вкратце проиллюстрировано сравнением между окончанием Первой и Второй мировой войны.
После Первой мировой войны и Версальского мира национальная память немцев была типичной памятью побежденных. Ее определяли центральные, заряженные аффектами понятия «стыда» и «позора», чувство потерянной чести, разрушение положительной индивидуальной и коллективной идентичности. Для восстановления утраченной чести психо-логика подсказывает единственное средство: надо обратить позор в героическое величие, постыдное унижение и лишение могущества — в демонстрацию превосходства и силы. Феодальный «миф чести» формирует в национальном коде героическую связь между победителем и побежденным; побежденный обязан любой ценой вернуть себе честь, утраченную в результате поражения и последовавших за ним унижений. О том, насколько глубокую печать наложила на нацистскую диктатуру героическая память о поражении, свидетельствуют два примера. Во времена национал-социализма берлинский мемориал Neue Wache был посвящен памяти павших «героев движения». Вместе с ними Гитлер предпринял 9 ноября 1923 года попытку путча в Мюнхене, и именно эту дату он сделал главным памятным днем для Третьего рейха. Другой пример отразился в броских газетных заголовках весной 2006 года. Под колокольней, построенной в 1934—1936 годах на территории берлинского Олимпийского стадиона, существовал «Зал Лангемарка», выступавший как национальный мемориал в честь немецких студентов, погибших в ноябре 1914 года в битве под Лангемарком. Немецкий исторический музей использовал этот мемориал, чтобы устроить там в 2006 году к чемпионату мира по футболу выставку на тему спорта, истории и политики, которая одновременно могла бы послужить «противоядием против мифа о Лангемарке».
Вторая мировая война завершилась не мирным договором, а безоговорочной капитуляцией, которая лишила Германию суверенитета как субъекта международно-правовых отношений. Тем самым честь немецкой нации была унижена еще более кардинально. Перед лицом беспредельного насилия, которое началось с развязывания войны и достигло своего апогея в Холокосте, национальная память немцев предстала в 1945 году не как память побежденных, а как память преступников, совершивших злодеяния беспрецедентных исторических масштабов. Внове здесь было то, что в этих условиях для немцев оказалось совершенно невозможным любое предъявление себя в рамках героической семантики, которая принципиально объединяет победителей с побежденными, несмотря на диаметральную противоположность их позиций. В. Шивельбуш охарактеризовал эту ситуацию следующим образом: «Существует различная градация поражений и краха. Пока национальное самосознание функционирует нормально, нация, потерпевшая поражение, не готова исполнять требование морально-духовной капитуляции (покаяние, исправление, перевоспитание). Подобная готовность возникает лишь тогда, когда с разрушением материальных основ существования страны разрушаются и ее морально-духовные основы. Поражения 1865, 1871 и 1918 годов еще не достигали таких масштабов». Исторический поворот в грамматике исторической памяти означал смену героической семантики чести дискурсом о преступлении и травме. Травма — в отличие от героического нарратива — не мобилизует и не консолидирует нацию, а нарушает, даже разрушает ее идентичность.
Различие между травмированными жертвами и потерпевшими поражение зачастую смазывается, в подтверждение чему можно привести следующий пример. В своей работе «Идентичность больших групп и избранная травма» психоаналитик Вэмик Волкан поднял психические механизмы и последствия травматизации с индивидуального уровня на коллективный, рассмотрев их на исторических примерахVolkan, Großgruppenidenitität. Местами его тезис напоминает высказывание Ренана: «некоторые травмы являются более выразительными отличительными чертами определенного этноса или крупной социальной группы, нежели героические деяния, ибо обусловившие их психологические процессы лежат гораздо глубже», 946.. Мои возражения касаются не психоаналитического подхода к историческим событиям и большим коллективам, а смешения понятий поражения и травмы. Чтобы четче различить их, неверно задавать вопрос: нанесло ли поражение травму? Так было и с поражением в Первой мировой войне. Следует задать вопрос: как переживалось это поражение? Вытеснялось ли оно из сознания, замалчивалось, изгонялось ли оно вследствие его унизительности из коллективного нарратива или же находило мультимедиальное инсценирование с помощью культурной мнемотехники и героической семантики?
Именно этот последний вариант трактовки и сохранения исторического события в коллективной памяти получил у Волкана название «избранной травмы». Он ошибочно принимает за героическую национальную семантику поражения притязания травмированных жертв на признание. Подобное признание, которое необходимо травмированным жертвам, может прийти только извне. Но как раз в нем-то сербы и не нуждались; они создали устойчивый и самодостаточный национальный миф, который, будто в сейфе, сохранял их героические чувства на протяжении шести веков, пока они не были реактивированы Милошевичем благодаря ловкой политической инсценировке, чтобы оправдать коллективное право на месть и насилие по отношению к боснийским и албанским соседям. Поэтому далее мы постараемся детальнее рассмотреть, какие исторические события можно считать «травматическими» в более узком понимании этого слова. Критерием будет служить вопрос, оказался ли подобный опыт полностью закрытым для национального нарратива и героических стереотипов и потребовал ли он совершенно новых культурных форм и парадигм для своей презентации.
Кто пишет историю: победители или побежденные? Историю пишут победители — эта сентенция часто повторяется, но редко подвергается критическому осмыслению. Я не подвергаю сомнению ее справедливость: победители задают направление будущему, они не только телеологически трактуют ход истории как движение к их триумфу, но и держа закрытыми те архивы, которые позволили бы прийти к иному выводу. Вальтер Беньямин критиковал взгляд на историю с точки зрения победителей, и его критика оказала значительное влияние на интеллектуалов поколения 68 года. Он советовал «вживаться» не в победителей, а в побежденных: «...все господствующие в данный момент — наследники всех, кто когда-либо победил. Соответственно, вживание в победителя в любом случае идет на пользу господствующим в данный момент. <...> Любой побеждавший до сего дня — среди марширующих в триумфальном шествии, в котором господствующие сегодня попирают лежащих на земле».
Историк Райнхарт Козеллек перевернул приведенную выше сентенцию: по его мнению, побежденные пишут историю лучше, чем победители. Если победитель видит историю в «краткосрочной перспективе», оглядываясь на «череду успехов, которые благодаря его усилиям принесли победу», то историография побежденных оказывается более сложной и содержательной. Выводы этой историографии соответствуют пониманию, имеющему «более долгосрочный характер и бо́льшую объяснительную силу. Пускай в краткосрочном плане историю вершат победители, но понимание истории в долгосрочном плане принадлежит побежденным».
Этот тезис Козеллека подтверждается убедительными примерами; впрочем, сам он признает, что существуют и контраргументы: «После 1918 года немцы, возмущаясь параграфом Версальского договора, возлагавшим на них вину за развязывание войны, развернули морализаторскую дискуссию о своей невиновности, что закрыло для них всякую возможность осознать глубокие и долгосрочные причины собственного поражения». Сегодня мы склонны проводить более точное различие между «исторической наукой» и «исторической памятью». Исторический анализ поражения, предпринятый шотландскими социоисториками и Алексисом де Токвилем, не имеет ничего общего с уязвленным национальным чувством, возникшим из-за Версальского договора, ибо в последнем случае речь идет не столько об историографии, сколько об определенной мемориальной стратегии. На различие между исторической наукой и исторической памятью указывает в своей центральной работе и Питер Берк: «Часто говорят, что историю пишут победители. Однако можно сказать, что победители забывают историю. Они могут себе это позволить, а вот побежденным невозможно смириться с прошлым; они обречены размышлять над прошлым, переживать его вновь и рефлексировать об альтернативах».
В своей книге «Культура поражений» Вольфганг Шивельбуш исследовал психоисторические и мифомоторные механизмы коллективных мемориальных стратегий, использующихся после поражений. Сравнивая три широко известных случая (поражение американского Юга в гражданской войне, поражение Франции в войне с Пруссией и поражение Германии в Первой мировой войне), он выявил определенную стратегическую парадигмуВ американском издании в этой связи употребляется термин «архетип». Schivelbusch, Culture of Defeat, 10.. Козеллек подчеркивал, что если историография с точки зрения побежденных может порождать глубокую самокритичную рефлексию, то мемориальные стратегии с точки зрения побежденных направлены скорее на самоауратизацию и мифологизацию. В ответ на реальный опыт национального унижения используется целый арсенал фантасмагорических перекодирований: контрпроект духовного и морального самовозвышения; очистительный катарсис и новые мифы, спасающие национальную честь; поиск «козлов отпущения», создание легенд о национальной измене и «ударе в спину». Таким образом, побежденные оберегают себя от разочарований; сохраняя лицо, они перекодируют опыт национального унижения в самовозвышающие мифы. Потеря чести оборачивается более высокой честью, побежденный превращается в морального победителя.
Подробнее читайте:
Ассман, А. Длинная тень прошлого: Мемориальная культура и историческая политика / Алейда Ассман; пер. с нем. Бориса Хлебникова. — 3-е изд. — М.: Новое литературное обозрение, 2023. — 328с. (Библиотека журнала «Неприкосновенный запас»).