Милитаристская риторика уже несколько месяцев лидирует среди способов описания мер по борьбе с коронавирусной инфекцией COVID-19. Симптоматично, что работает она на всех уровнях — в высказываниях первых лиц государств, в репортажах журналистов, социальной рекламе, вирусных интернет-роликах и даже в критических замечаниях исследователей, против этой риторики выступающих. Культуролог Оксана Мороз разбирается, как устроена языковая игра «в войнушку», в которую втянулись массы, обсуждающие коронавирусный кризис.
Примерно с марта мы наблюдаем, как увеличивается присутствие военной риторики в публичном пространстве по всему миру. Благодарить за это надо вовсе не, например, привычку к весеннему триумфальному празднованию окончания Второй мировой/Великой Отечественной войны, а коронавирус.
Политики довольно быстро стали использовать эту риторику для конструирования образа опасного чужого. Коронавирус из плохо понятного инфекционного агента превратился в хитрого и деятельностного субъекта, по «воле» которого меняется привычный облик мира и образ жизни. Президент США Дональд Трамп описал вирус как «невидимого и потому самого жесткого врага», для борьбы с которым логичным образом потребовалось подписать закон об оборонном производстве (Defense Production Act). Канцлер Германии Ангела Меркель назвала коронакризис самым серьезным национальным вызовом со времен Второй мировой. Президент Франции Эмманюэль Макрон в одном из обращений к гражданам шесть раз рефреном повторил «мы на войне». Владимир Путин поставил «заразу коронавирусную» в один ряд с печенегами, половцами, «терзавшими» Россию.
На войне – как на войне, а значит, в «воюющем» публичном поле должны быть представлены как минимум две противоборствующие стороны. Тем более, что при таких серьезных генерализациях, как обобщение «вирус – наш злейший враг», невозможно не штамповать образы ин– и аут–групп. Потому параллельно сборке фигуры врага идет создание мифа о сопротивлении. И милитаристская риторика начинает не только описывать события, но и недвусмысленно навязывает индивидам определенные статусы военного времени и нормы их реализации. А индивиды в период военных столкновений тоже бывают разные: есть мирное население, нонкомбатанты и лица, непосредственно принимающие участие в боевых действиях.
Что до первых, то их во многих квазимилитаристских политических речах призывают «сплотиться» и «побороться». Причем не из-за исключительного доверия тому или иному режиму, но по причине «естественной» тотальной лояльности людей идее продолжения жизни.
Например, в обращении Сергея Собянина к москвичам в конце марта в качестве мер «борьбы с распространением новой коронавирусной инфекции» настойчиво предлагалось «все 9 дней просидеть дома — в квартире или на даче». Требование самоизоляции продвигалось и государственными медиа, иногда в сатирическом ключе, предполагающем некоторое обнажение жесткого дисциплинарного характера меры (см. музыкальное видео из ТВ-шоу «Вечерний Ургант» с рефреном «самоизоляция – когда запираешь, когда заключаешь в квартире ты сам себя»).
Эти обращения можно передать через риторические вопросы и решительные императивы. Вы же хотите жить? Так проявите себя как сознательные граждане – а заодно поддержите те форматы более или менее тотального контроля (режимы ЧС, карантина, самоизоляции), которые позволяют минимизировать столкновение с опасностью. В общем мобилизуйтесь – но не для героического сопротивления непонятному противнику, а парадоксальным образом в целях отказа от прав и свобод и принудительно-добровольной иммобилизации. Остановитесь, застыньте, переждите – о вас позаботятся и за вас все решат.
Что до нонкомбатантов (например, журналистов и нарраторов любых мастей), то они выступают не объектами, а субъектами такой риторики. Так, в текстах о том, что происходит в «красных зонах» московских больниц и на вызовах скоропомощных бригад, а также в последующих публичных комментариях журналисты предлагают отчетливо концептуальные описания событий в больницах, как войны: «Мы оба работали на войнах, и сравнивали наш опыт. Он сказал, что для него это похоже, просто тут противник невидимый, сама смерть. А я до сих пор думаю об этом. Какое-то сходство есть, но эта война – за жизнь. На обычной войне цель – убить другого, а тут – спасти. И все прилагают огромные усилия, чтобы спасти других людей. Это самая лучшая война, на которой я была». Получается такой удивительный извод позитивной свободы по Исайе Берлину – свобода участвовать в «хорошей», справедливой войне.
А на такой войне любые «наши» комбатанты (в данном случае это очевидно сотрудники медицинских служб) – герои. Разнообразные рекламные щиты на улицах городов мира уточняют этот статус, обращаясь к медикам с возгласами социального одобрения и восхищения – «Our local heroes. Thank you», «Герои среди нас». Крупные бренды вроде Dove или The Walt Disney Company в сотрудничестве с рекламными агентствами или самостоятельно запустили кампании вроде «Смелость прекрасна» (Courage is Beautiful). Даже представители арт-бомонда, например художник Бэнкси, стали прибегать к героизации медиков.
Теперь именно они, а не какие-то воображаемые супергерои оказываются спасителями человечества, ролевыми моделями. Ведь совсем без образов героев мир, кажется, не существовал никогда. Эта фигура вписана во все мифологии и часто оказывает демиургической и спасительной. Герой хотя бы частично ответственен за качество реальности, в которой живут люди, разделяющие веру в миф. Во времена кризисов и катаклизмов фигура героя – индивидуального или коллективного – необходима, поскольку ее наличие внушает надежду, что мир выстоит.
Получается интересный опыт социального дизайна, который практикуют властные системы и культурные индустрии. Из объективной реальности, в которой по планете распространяется инфекционная болезнь, складывается символически насыщенное представление о враге, а социальные роли людей перекодируются в соответствии с нормами героического эпоса. В полиязычном и поликультурном публичном поле перформативные акты «героизации» превращаются чуть не в императив — если ты не считаешь медиков героями, то с тобой что-то не так. Так что на уровне низового творчества милитаристская риторика – как дискурсивная основа новых властных и медицинских установлений – присваивается и воспроизводится с вариациями. Что, в общем, неудивительно – справедливая борьба с захватчиком превращает мирное население в партизан.
Уже в конце апреля по YouTube стал гулять клип «Коронавирус в Рязани не пройдет». В тексте и визуальном ряде видео можно увидеть весьма творческое расширение риторики «на войне – как на войне». Если пандемия – это источник военного положения, то все люди – солдаты или как минимум труженики тыла. Авторы очень прямолинейно продвигают этот тезис. «Рязань – столица славных ВДВ, коронавирус выжить здесь не сможет», тем более, что горожане «научились четко выполнять простые правила гражданской обороны», т.е. «возвели редут, где стали крепостью […] квартиры», привыкли «как на войне перетерпеть и переждать, не выходить на улицу без цели» и все это – ну потому как «мы не имеем права отступать, а защищаться мы всегда умели».
Как можно заметить, описанная система высказываний плотно связана с действиями, реализуемыми под соответствующими дискурсивными знаменами. Потому столько общественного возмущения возникает, когда милитаристская и наполненная «героическими» штампами речь не стыкуется с поведением участников «войны». Например, когда медики не доблестно рапортуют о готовности пасть в тех самых «красных зонах», а недовольны отсутствием или оскорбительно мизерным размером обещанных президентом доплат. Или отказываются работать. Герои – и меркантильно рассуждают об оплате труда? Или вообще дезертируют?
Чтобы высказывания работали, чтобы они могли быть поняты и приняты другими, им следует соотноситься с описываемыми поступками. Тогда языковая игра, буквально продолжая концепцию Людвига Витгенштейна, будет функционировать, обретет статус перформатива.
Но почему мы играем в эти игры? Тут можно предложить несколько объяснений. Убежденность в устойчивости привычки к обобщениям говорит нам, что столкновение с большой опасностью обществ и культур, по крайней мере в ряде случаев приводит к стремлению выделить Чужого или Другого, на отношения с которым можно перенаправить свои страхи. Деление на «своих» и «чужих» помогает выстраивать идентичность, поддерживает внутригрупповой фаворитизм и провоцирует дегуманизацию всех, кто к группе не принадлежит. Применительно к обсуждаемому кейсу возникает антропоморфизация вируса, навязывание ему роли врага (что, как подсказывают исследователи, не ново со времен Луи Пастера). Параллельно – и это очень удобно – можно прибегнуть к языку вражды и сегментировать социальный мир вокруг себя на безопасных «своих» и «ковиддиссидентов», «ковидидиотов» и «ковидистериков» (в зависимости от собственной позиции по вопросу реагирования на пандемию).
За этим реализованным стремлением видеть мир в черно-белых тонах скрывается еще и радикальный антропоцентризм человечества, неизживаемая колониальность мышления. Достойными жизни объявляются человеческие субъекты (ну или «что-то», им прирученное и одомашненное), все остальное можно оставить без прозекторского внимания только до тех пор, пока оно не представляет опасности. Во всех остальных случаях стоит запускать описанную выше суверенную языковую игру, позволяющую аккумулировать все – дискурсивные, властные – ресурсы на уничтожение врага. Ну и одновременно дающую шанс на выстраивание новых социальных порядков, в которых уже и люди расставляются на разные места в пищевой цепочке суверенов.
Можно увидеть и несколько другой ответ. Массовая медицина, как утверждают историки и философы-фукольдианцы, давным-давно полюбила пользоваться военной риторикой. А будучи сращенной с иными властными механизмами (так, собственно, это в России, где медицинское обслуживание часть государственной опеки за гражданами), она становится пространством установлении монополий – на биополитическую заботу, представления о норме. Так что люди играют в предложенную языковую игру «в войну» не только потому, что та удобна своей монохромностью. Но и потому, что просто привыкли снимать с языка власти определенные способы означивания и считывать скрытые в них метафоры. Хотя совсем не хотят, чтобы метафоры превращались в буквальную стигматизацию и наказание. Ведь за милитаристской риторикой по отношению к вирусу и ситуации пандемии могут стоять вполне жесткие запретительные меры по отношению уже к людям, которые в представляемой войне ведут себя неверно. Выходят из комнаты, пренебрегают масками.
Впрочем, есть и третий ответ — и он предыдущие не отменяет, а продолжает. Как писала Сьюзан Сонтаг, в истории культуры много примеров, когда болезнь становилась фигурой речи. Буквально – «ореол романтизма возник вокруг туберкулеза уже к середине XVIII века», рак и СПИД тоже сопровождались производством мифов. Это был акт специфической репрезентации, создания метафорических перевоплощений, необходимый для представления объективного факта с помощью выразительных средств. Сонтаг считала это не вполне честной игрой, потому что на ее основе не очень выстраивается рациональный план излечения, но прекрасно реализуются нормы стигматизации и дискриминации. Однако именно означивание позволяет сделать объект репрезентации предметом обсуждений, интерпретаций, кодирования и декодирования. Возвращаясь к Витгенштейну, можно сказать, что «образ содержит возможность того положения вещей, которое он изображает», но этот потенциал становится реальностью именно в момент «сравнения с действительностью» и/или в момент столкновения репрезентаций.
Так что наблюдаемая «игра в войнушку», далеко не ограниченная лингвистическими практиками, это наш способ договориться о символизации того, что кажется очень отличным, выламывающимся из нормы. Отсутствие какой-то иной, кроме старой-доброй милитаристской медицинской метафорики, говорит о том, что для этой конкретной болезни еще не подобраны особые фигуры речи. Это пока то, «о чем невозможно говорить». Но и молчать, судя по всему, нельзя. Потому что сила репрезентации заключается еще и в возможности «найти слова», то есть сконструировать нормативный способ означивания. Репрезентация это, как утверждала Гайятри Спивак, говорение за кого-то. Пока вирус «говорит» нашими (по крайней мере, некоторыми) телами и показателями сатурации, а мы говорим о нем, используя общие милитаристские речевые и визуальные конструкции. Мы вирус не очень понимаем – его симптоматика делает «сообщения» сложно понимаемыми. Но и наша риторика хромает; самый страшный придуманный образ отсылает к эмблематичной войне XX века и «фашистам».
Но когда-нибудь мы безусловно «договоримся» – поймем вирус, придумаем для него красивую метафору (как для гепатита C – «ласкового убийцы») и будем в риторическом всеоружии ожидать нового врага. А он безусловно появится. Если только в публичном пространстве не победит дискурсивная практика медиков и биологов, для которых вирусы — часть обыденной реальности, и потому пандемия не непредсказуемый «черный лебедь», а вполне ожидаемое событие, о неготовности мира к которому они неоднократно говорили. Тогда, вероятно, наше говорение о болезнях и вообще живом может измениться и стать более «принимающим» или, как минимум, «понимающим» и лишенным конспирологической и алармистской интонации.
Впрочем, когда такое было, чтобы язык профессионалов принимался на массовом уровне?